ДАЖЕ КОГДА ЖИЗНЬ УЖАСНА, МИР ПРЕКРАСЕН



АЛЕКСАНДР ГЕНИС – культовая фигура русского зарубежья. Более сорока лет назад эмигрировал из Риги в Нью-Йорк. Его «Родная речь», «Русская кухня в изгнании», написанные  в соавторстве с Петром Вайлем, оригинальные «Колобок», «Довлатов и окрестности», «Фантики», «Обратный адрес» стали бестселлерами у русскоязычного читателя по обе стороны океана. Несколько книг ГЕНИСА включены в учебную программу российских университетов. А филологический роман «Довлатов и окрестности» критика признала одним из лучших мемуаров нашего времени.                    

На «Днях Довлатова»» в Таллинне с АЛЕКСАНДРОМ ГЕНИСОМ побеседовал писатель Игорь Бармин.   

              

- Александр, как вы познакомились с Довлатовым?

- Я был самым молодым из нашей американской компании. До эмиграции, живя в провинциальной Риге, я сильно тосковал по миру, где могла быть подлинная свобода. Мне попадались книги и самиздатовские сборники, где встречались фамилии тех, кого сегодня  принято называть «ленинградской школой» - Попова, Битова, Уфлянда, Довлатова…И я сильно завидовал – где-то же есть такой удивительный мир – литература и водка, суточные возлияния под разговоры о Платонове…Такая жизнь казалась мне самой прекрасной на свете.

С Сергеем мы познакомились в Нью-Йорке, но до этого переписывались. Надо сказать, подружились мы в первый же вечер. Конечно, не обошлось без большого количества водки. Довлатов обладал весьма мощной, утонченно организованной мыслительной энергией. Слушать его можно было часами.

Это был 1979 год. Мы сидели в кафе и выясняли, кто что любит. Оказалось, мы оба  влюблены в язык Гоголя и Платонова. Перешли на «ты», что большая редкость с Довлатовым. Я знаю людей, с которыми Сергей был знаком более двадцати лет, оставаясь на «вы»».  

Когда мы вышли в город, а это было на 42, весьма злачной улице, Сергей громко рассказывал о Фолкнере. И тут к нам подошел бритый, в цепях огромный негр и что-то неприятно сказал. Сергей, не останавливаясь и не прекращая говорить о Фолкнере, обнял его за уши и поцеловал в лоб. Мы пошли, а негр, совершенно ошарашенный, махал нам вслед рукой и улыбался. Такой была наша первая встреча. Потом мы вместе  работали на «Радио Свобода», но лучшим нашим временем, конечно, был один год «Нового американца».

Когда  мне сообщили, что Сергей умер, я был не в состоянии  поверить. Несколько лет я не  простить Сергею его смерть, настолько она всех нас ошеломила.

- Каждое близкое американское знакомство с русскими не обходилось без водки?

 -  Да! (Смеется). В моей жизни был период такой запойной дружбы, что видимо, я уже исчерпал ее запас.  Но сегодня для меня лучший способ дружить – это совместная работа. В нашем деле к этому относится и беседа. Хороший собеседник – всегда муза. 

- Что толкнуло вас к эмиграции, почему вы покинули советскую Ригу семидесятых?

 -  Я учился в Латвийском университете на филологическом факультете и работал пожарным, охраняющим большой завод. Но перспектив не было видно. В 20 лет  я женился и нужно было как-то зарабатывать на жизнь…

 - Спасли кому-нибудь жизнь?

-Что вы! Сам  чудом остался жив.

 - Почему?

 - Все мои пожарные, старшие коллеги, были законченными алкоголиками. Эти люди пили такой денатурат, от которого волосы вставали дыбом. Автомобильную жидкость в морозный день тонкой струей лили на стержень железного лома, чтобы вредные вещества, как они считали, могли прилипнуть к железке. То, что стекало по ломику в миску, разливалось по стаканам. Закуской часто служили тщательно ссыпанные в газетный кулек крошки с клеенчатой скатерти общего стола.

Наша машина ездила только за водкой. Зато я приходил сдавать экзамены в пожарной форме. Волосы у меня были до плеч, из-под каски торчала грива хиппи… Преподавательницы ставили мне пятерки . Но завод, который мы охраняли, сгорел. Пожарных еле спасли. Они были настолько пьяны, что не смогли подняться, когда началась тревога. К счастью, это было не в мою смену. Но пожарным с тех пор я уже не работал.

В то время в СССР была целая армия людей, которые служили, но никогда ничего не делали. Советская власть позволяла людям ничего не делать за минимальные деньги.

Можно было всю жизнь проверять лифты, работать на кладбище, в комиссионке старьевщиком. Многие люди писали стихи, музыку, картины. Когда кончилась советская  власть, эти люди оказались нигде. Одни оголодали, другие уехали. После университета я надеялся на аспирантуру, но на мое место взяли дочку советского генерала. Выпускная ее диссертация называлась «Шолохов в Латвии». Делать в Риге мне стало нечего и я уехал в Америку. 

- Вы автор разнообразный и довольно амбициозный.  В кругу ваших интересов – большие художники и писатели;  широчайшая география, мировые кухни. Что для вас значит стиль?

 - Стиль – это не только личная, но и историческая проблема, восходящая, как все в западной литературе, к античности. Одни писатели той поры придерживались «аттиканизма», другие – «азианизма». Говоря по-нашему, это либо классически  простая, либо орнаментальная проза. Идеал, конечно, синтез, продиктованный чувством соразмерности, позволяющий избежать обеих опасностей. Простота чревата плоскостью, сложность – декоративностью.

В молодости меня соблазняли грамматические ухищрения лаконизма у Тацита. Я с наслаждением пробирался сквозь лес его сложноподчиненных предложений, которым славянские языки могут подражать с бОльшим успехом, чем остальные. Избавляясь от этого стиля, я открыл радости деепричастных оборотов, сочинительных союзов, а главное – прилагательных, способных исподволь менять смысл минимальным и вкрадчивым воздействием.

Сегодня такая тормозящая читателя манера кажется мне созвучной эпохе как раз потому, что торопливый дух нашего времени мешает нам останавливаться. Беда в том, что как только стиль становится твоим, он оборачивается монотонностью, и надо все начинать сначала.

- Как вам живется в Нью-Йорке, что дала вам Америка?

 - Лучшему в жизни я обязан этой стране. Я пишу о русской культуре, но концентрат этой культуры я встретил за океаном. Самое существенное я смог понять в Штатах. Можно было не понять совсем, или опоздать. Повезло, успел.

Самой яркой фигурой в русской среде был Бродский. Он необыкновенно быстро мыслил. Его мысль  на несколько ходов опережала собеседника. Даже Довлатов, перед тем, как позвонить Иосифу, долго сидел на диване, сжимая телефонную трубку, собирался с мыслями и потел. После разговора переводил дух и с наслаждением закуривал.

Вагрич Бахчанян – отдельное мироздание, заслуживающее учебников и диссертаций. Лев Лосев… Сейчас начался какой-то кошмар, все уходят. Один за другим. Я, наверное, последний из той русской Америки.

Сам же  Нью-Йорк – это современный Вавилон, здесь есть абсолютно все, чем представлено  человечество. И дело не в его гигантских размерах, просто это действительно мировая столица, город будущего. Когда я впервые прикоснулся к культурным событиям в Нью-Йорке, был ошеломлен. И сейчас можно открыть любую газету и быстро насчитать  десятки ежедневных мероприятий, на которые  культурный человек сочтет за удачу попасть. Любая община соберет здесь целый зал, не требующий английского переводчика. Как-то я отправился на спектакль Бергмана, придя пораньше в расчете не стоять в очереди за наушниками для перевода. Оказалось, что одному мне они и были нужны. Зал был полон шведов.

- Где вы живете в этом огромном мегаполисе?

- За Гудзоном, через залив от Манхеттена, в Эджоутере. У нас есть парк со строгими правилами и лес, который уже давно стал для меня рабочим кабинетом. Там, на старом пеньке, мне удается абстрагироваться, затихнуть и поработать с блокнотом и ручкой. Климат здесь иногда напоминает балтийский. Когда идет дождь, мы с женой часто говорим друг другу: «Ой, смотри, рижская погода!»

Вообще,  не каждый писатель хочет показывать мир красивым, я хочу. Искусство вовсе не обязательно приносит людям радость, но мне хотелось бы именно этого. Даже когда жизнь ужасна, мир прекрасен. Я не вижу здесь противоречия и пишу только о том, что люблю, чем наслаждаюсь, чем хочу угостить.  Может, моя манера кажется пародоксальной только ленивому критику,  считающему логически невозможным всего лишь неожиданное?

 - Природа вас вдохновляет?

 - Мир был до нас и будет после нас. Человек в нем гость. Скорее, меня  поражает лечащее равнодушие природы. Природа не рассуждает и нам не дает. Пропадая в ней, мы возвращаемся домой – в какие-то предыдущие состояния жизни. Не думаю, что художник может улучшить природу, но он умеет создавать из нее пейзаж, выбирая лучшее, изымая лишнее. В сущности, всякое искусство – это искусство композиции, икебана, организация не нами созданного.

-  Какие книги и авторы вас способны утешить, что вы перечитываете?

-  Со временем обнаружил странную закономерность: в конце года тянет к антикам – Аристофану у греков, Горацию у римлян; в начале года – к китайцам – Лао - цзы и Чжуан-цзы, которых я прочел во всех мыслимых переводах. В середине года книгу часто подсказывает случай. Но в течении года, это, пожалуй, Томас Манн.

-  У интеллектуальной публики  ваши книжки – «Шесть пальцев», «Фантики», «Камасутра книжника» стали хитами.  С «Фантиками» ясно, но почему «Шесть пальцев»?

- Конечно, это метафора. Но раскладывается она просто. «Шесть пальцев» – это моя  интеллектуальная биография. Сложилась из шести других книг, каждая представляет собой главу. Каждая из глав рассказывает о взрослении автора, его становлении.

У того же Томаса Манна, помните, есть роман «Будденброки», о том, как молодой человек становится  взрослым. Сегодня такие романы не пишут, а я написал…

Но, конечно, это не роман, но все-таки собрание обстоятельств, которые привели меня к тому месту, где я нахожусь сейчас. Это моя автобиография, как бы отчет о моей  интеллектуальной жизни за последние  55 лет.

- Отчет перед кем ?

 - В первую очередь, перед собой. Ведь сначала я пишу для себя, для того, чтобы что-то узнать в этом мире. Для меня писание – это орудие познания. Моя особенность в том, что я хочу поделиться только радостью. Вряд ли вы скажете, что Достоевский делился радостью с читателем, или Шекспир. Я делюсь только тем, что доставляло мне наслаждение. Я глубоко убежден, что в жизни ЕСТЬ радость. Если ее там нет, это мы виноваты, а не жизнь. Мир нам дал невероятное количество красоты и наслаждений, все бесплатно. Любовь, природу, знания… Искусство. И если к этому мы прибавили свои несчастья и горе, это наша беда. 

- Вы боитесь старости ?

- Боюсь творческого бессилия. Ведь есть активная творческая старость, такая, как у Гете. Если человек  способен писать до конца своих дней, это счастливая старость.  Вот такой старости я не боюсь, и, конечно, все мы мечтаем о такой творческой старости. Когда-то в «Нью-Йорк Таймс» решили узнать, уходят ли писатели на пенсию. Пришли с этим вопросом к Воннегуту, а он их спустил журналистов с лестницы,  потому что писатель не уходит на пенсию никогда.

- В «Фантиках» вы пишете о десяти наиболее известных картинах русских художников…

- Я пытался понять, из-за чего эти картины стали частью национального ДНК. Не могу сказать, что это мои любимые произведения (любимое среди них – «Пан» Врубеля). Но они очень популярные. Произошел резонанс между художником и национальным  бессознательным. Почему? Это очень интересная загадка. Посмотрите на кино. Какие-то фильмы становятся  явлениями. Весь мир смотрит «Титаник», и никто не может обьяснить, почему «Титаник» нравится, а «Водный мир», который стоил столько же, ушел под воду – и все.

Вот «Утро в сосновом лесу» Шишкина. Мишек, кстати, нарисовал не он, а Савицкий. Главным героем в картине был лес, но медведи лес отодвинули. На полотне их три – число магическое. Двое – это романс. Трое – уже роман. Медведи льстят нашему человеку.

Это фигура очень характерная для русского народа. Такой местный лев. Но медведю никогда нельзя доверять.

Когда русские картины были выставлены в музее Гуггенхайма в Нью-Йорке, больше всего внимания привлекли «Бурлаки». Никто никогда там вообще не видел русских картин, так получилось, что русская живопись в США - либо иконы, либо авангард. А посередине пусто. И явление целого музея, битком набитого русскими картинами, было в Нью-Йорке сенсацией. Пришли более 400 тысяч человек. Больше всего стояли перед «Бурлаками». Один критик написал, что «Бурлаки» - это фотореализм. Он решил, что кто-то просто скопировал то, что происходит на Волге сегодня. А мальчик, который стоял рядом со мной и спросил: «Кто из них Иисус?» увидел гораздо больше, чем другие… Там одиннадцать бурлаков. А двенадцатого не видно. Христа не видно, как у Блока в его поэме. Ведь кто такие бурлаки? Люди, которые живут у воды, как и апостолы. Думаю, Репину больше всего понравилась бы эта интерпретация.

 - Спасибо за беседу.

 

23 Мар 12:15